Кондуит и Швамбрания - Страница 80


К оглавлению

80

– У меня больные… умирающие… в коридорах валялись на замерзшей моче… в три вершка… Я же врач… и я не могу…

Мама успокаивает его. Отец приходит в себя. Он пьет кофе и наслаждается комфортом. Он глядит на меня.

– Здорово вытянулся, – говорит он и знакомым жестом ущемляет мне нос.

– От рук совсем отбился, – спешат пожаловаться тетки. – Все книжки растаскали пролетариям…

– Оставьте вы свои мерки, – говорит, волнуясь, папа. – Мне странно… как можно в такое время корпеть над мелочами? Если бы вы видели, какие лица были у наших, когда они гнали этих… Если бы вы…

Через час мы расходимся спать. Итак, я сдал дежурство главного мужчины. Но тут я чувствую, словно какой-то пояс, стягивавший меня все это время, словно этот пояс распустился. Я ощущаю, как у меня внезапно разрежается дыхание. И, бросившись головой в подушку, я невыносимо глубоко и сладостно плачу. Я плачу сразу и за папин сыпняк, и за свои волнения, и за уральских красноармейцев, и за бедного Степку, и за самогонную обиду, и за многое еще другое…

Но ни одна из этих слез не орошает почвы Швамбрании. Ни одна. Утром я пойду в библиотеку.

ОГОНЬ И ПЕПЕЛ

Бронепоезд влетел в город. С вокзала его перевели на внутреннюю городскую ветку. На этой ветке почковались все старые амбары, и она называлась Амбарной.

Бронепоезд, лязгая, появился на Амбарной ветке. Он невежливо и назидательно ткнул в лицо Брешки и Лабазов свои орудия. Пегие, в камуфляже, бока броневагонов были помяты в боях. Особенно пострадал паровоз. Ему разворотило перед. В грязно-зеленом своем панцире он напоминал огромного воинственного рака с оторванной клешней. Выведя свой бронесостав на ветку, он, пятясь, ушел на станцию чиниться.

Мы в это время, по заданию комиссара, снова рисовали в библиотеке плакаты:

НА БОРЬБУ С ТИФОМ!

Опять, не щадя сил и красок, мы уснащали изображаемых насекомых чудовищным количеством ножек, сяжков, усиков. Опять многоножки, сороконожки, стоножки выползали на наши устрашительные плакаты, а под этим нанизывались уже заученные строчки стихов собственного изготовления:


При чистоте хорошей
Не бывает вошей.

Через несколько дней все было готово. Мы собирались сдать работу. Мне сказали, что комиссар заседает в бронепоезде. Я понес туда готовые плакаты. Глухой и замкнутый в себе, костенел в тупике бронепоезд.

– Куда ходишь? – спросил меня часовой.

– К товарищу Чубарькову с личными плакатами, – гладко отвечал я.

– Предъявь, – сказал часовой и долго смотрел на плакаты, развернутые мною.

– Здорово! В точности, – сказал он наконец. – Ну, проходь.

Я тихонько вошел в вагон. Меня не заметили. Там было накурено. Председатель Чека был там, комиссар и еще много народу. Было полутемно и глухо, как в каземате. Люди в вагоне были взволнованы. Броневая толща, надетая на вагон, давила и успокаивала их. Говорил очень худой человек в кожаных штанах и коротком тулупчике.

– Я, как командир бронепоезда, – говорил он, – заявляю, что бойцы, орудия и боеприпасы в полной мере готовы. Задерживает ремонт паровоза. За железнодорожниками – вот за кем дело стало.

– Ну что же, – сказал председатель Чека, – в таком разе обсуждать нечего. Подождем, что железнодорожники скажут. Сейчас Робилко явится, расскажет… Спать вот только клонит. Я четыре ночи не рассупонивался…

– А если нет? Точка! – сказал комиссар и яростно задымил, с остервенением стряхивая пепел на стол.

– Слушай, друг, – обратился к нему командир бронепоезда, – соблюдай боевую гигиену и не сори. У меня тут чистота и порядок. Пепельницу, видишь, специально приспособил. Ребята где-то выменяли… Диковинная вещица. Тряхай туда, И он подвинул к комиссару едва различимую в по-лумраке странную на вид пепельницу. Комиссар зло ткнул окурок в ее отверстие.

– Удар их назначен на завтра, – сказал комиссар. – Если броневик не заслонит, то нашим зайдут в тыл. Дело в паровозе. А если нет? – повторил он.

– А если нет, – сказал председатель Чека, – так я сам поеду туда. Покалякаю. Я за рабочую братву не опасаюсь. Не выдадут. Свои. Вот мастера, техники… Ну, если саботаж, так у меня разговор будет короткий.

И он встал. Он тяжело прошелся по вагону, упорный, беспощадный, совсем не такой, как тогда был в Чека, когда хохотал над швамбранской историей. И комиссар здесь был совсем новый, иной, чем обычно. Он и говорил проще, почти без «точек и ша», хорошо, ладно говорил. Он был среди своих, до конца своих. Он был в деле, в своем деле. Огромная забота стискивала его сердце и челюсти. Впервые застиг я революцию в ее рабочей, деловой маете. Впервые вот так, в упор, вплотную, разглядел я ее не с швамбранских вершин и не из домашней подворотни. И дело этих по-новому увиденных людей показалось мне трудным, опасным, но единственным настоящим делом.

Робилко ворвался в вагон. Я знал машиниста Робилко. Он в февральские дни семнадцатого года помогал нам, гимназистам, свергнуть директора. Робилко ворвался в вагон. Все вскочили.

– Ну?! – закричали все.

– Рабочие-железнодорожники, – сказал Робилко, – велели вернуть вам ваше воззвание. Оно не нужно им, говорят они. Они, говорят, наизусть помнят, что для них такое есть революция… И свою пролетарскую обязанность в смысле ремонта паровоза заверяют выполнить, хоть и не спамши, завтра к утру…

Бронепоезд уходил днем. Играл оркестр железнодорожников. Комиссар сказал речь. Паровоз рявкнул. Потом рванул.

В эту минуту сквозь бойницу среднего вагона высунулась чья-то рука. Она держала вчерашнюю диковинную пепельницу и вытряхивала ее. Бронепоезд уходил.

80