Кондуит и Швамбрания - Страница 72


К оглавлению

72

Мы упросили Форсунова взять роль великана-колдуна. А гримировал Гришка Федоров – родной сын настоящего парикмахера из настоящего театра.

Вечером, в день спектакля, мы пошли в ГИТИК. Я играл шута. Оська – бессловесного гнома. Оба мы волновались. Гришка Федоров загримировал нас. Зал нетерпеливо гудел за занавесом, опасный, насмешливый, неведомый. Пора было начинать, но не было Степки и Форсунова. Режиссер нервничал, шагая за кулисами.

– Бремя! – кричал зал и топал. Наконец они явились. Оба были суровы и торопливы.

– Лелька, прощай! – сказал Степка. – Мобилизация коммунистов. На фронт шпарим… А я добровольцем. Еле упросил. «Молод», – говорят. Все-таки взяли. Сейчас эшелон уходит. Счастливо оставаться!

Руки наши сшиблись в крепком пожатии. Степка помолчал, потом откашлялся.

– Тайку небось теперь один провожать будешь, – тихо сказал он. – Ладно уж, мне не жалко. Только других, смотри, отшивай…

Зал едва не рушился. Форсунов с вещевым мешком на спине вышел за занавес. Зал стих. Форсунов поправил на плече лямку мешка.

– Спектакль откладывается, – сказал Форсунов.

– На когда? – закричал зал.

– Как только белых побьем! – отвечал Форсунов.

ГЛАВНЫЙ МУЖЧИНА

Через день папа уехал на Уральский фронт. Папа ехал в неминуемый тиф: фронт разъедала сыпнотифозная вошь. Мама с тетками приготовила ему три полных чемодана. Папа взял один. Он мрачно пошутил, что никакой утвари ему не надо: кургана все равно над ним не воздвигнут, а в загробную жизнь он не верит. Потом все сели, как полагается перед дорогой.

– Ну, ладно – сказал, вставая, папа. Он расцеловал нас.

– Смотри, – сказал он мне, – ты теперь в доме главный мужчина.

В дверях он столкнулся с пациентом. Пациент стонал и кланялся.

– Прием отменяется, – сказал папа, – видите, я уезжаю.

– Доктор, батюшка, сделай милость, – взмолился больной, – долго ль посмотреть! А то прямо сил нет, как сводит… А ждать-то тебя… Может, ты там и помрешь.

Папа посмотрел на стенные часы, потом на больно-го, потом на нас. Он опустил чемодан на пол.

– Раздевайтесь, – сказал он сердито, пропуская пациента в кабинет.

Через десять минут папа уезжал.

– Так помните, – говорил он больному, садясь в сани, – по семь капель после еды.

Когда сани с папой отъехали, тетки отошли от окон и хором зарыдали.

– Но, но, дамье! – грубо сказал я. – Хватит. Подсыхайте.

Тетки испуганно стихли. Но тишина, наступившая в разом опустевшей квартире, угнетала еще хуже. Я стиснул кулаки. Походкой главного мужчины я вышел из комнаты.

НА ТВЕРДОЙ ЗЕМЛЕ

УРОКИ НАМ И ДРУГИМ

Не помню, сколько прошло времени. Возможно, что год, а может быть, месяц… Календарей не было. Время тогда было трудно измерить. Его течение потеряло равномерность. Когда удавалось выменять, скажем, старый гимназический мундир на сало «шпек», дни глотались залпом. Другие, сухомятные, дни тянулись, как недели, – долго и голодно. Распорядок суток стал совсем иным. Прежде центральным пунктом дня, укоренившимся часом сбора всей семьи был обед – торжественная еда, таинство, церемониал принятия пищи, трапеза, и весь день отмеривался «до обеда» и «после обеда». Теперь обеда как такового часто не было. Ели, когда было что есть. «Давайте подзакусим»,

– говорила тогда мама.

И ели на ходу, как на вокзале, стоя, так как было страшно вступить в общение с ледяным стулом. В комнате было студено, и каждый инстинктивно скупился уделить собственный нагрев бездушному предмету…

Мы двигались, сторонясь холодных вещей. Вещи хватали наше тепло. Установили дежурство истопников. Утром дежурный, кляцая зубами, выползал из-под горы одеял и портьер. Реомюр стыл на четырех. Дежурный прыгал в неуютные валенки и растапливал печку-«буржуйку». Печурка кратковременно распалялась. Вместе с Реомюром поднимались все обитатели нашей квартирки. Буфет стоял – душа нараспашку. Он был гол и пуст, хоть в кегли играй, то есть хоть шаром покати. Мы ели пресную кашу из тыквы и пили арбузный чай с сахарином.

Мама теперь служила в музыкальной школе. Но занятия ввиду отсутствия помещения происходили у нас. Ученицы пихали валенками педаль. Костенеющими пальцами они тревожили простывшее нутро пианино. Мама в шубе и перчатках ловко поднимала из-под их пальцев западавшие клавиши.

Ко мне тоже приходила ученица. За фунт мяса в месяц я обучал некую великовозрастную и дебелую Анюту Коломийцеву грамоте и счету. Фунт мяса доставался мне нелегко. Я узнал, почем фунт лиха… Ученица моя упрямо не доверяла буквам. Она руководствовалась больше собственными догадками. Ей надо было, например, прочесть слово «Нюра».

– Ны и ю – ню, – читала она, – ры и а – ра… Получается Анютка! – радостно заключала она. В другой раз одолевали мы слово «сапоги».

– Сы и а – са, – карабкалась по слогам Анюта, – пы и о – по, значит – сапо… Теперь гы и и – ги…

– Ну, что вместе получается? – спросил я.

– Валенки, – сказала Анюта.

ПО ДОРОГЕ ТУДА

Там, за горами горя, солнечный край непочатый.

Маяковский

После урока мы с Оськой шли собирать солому, чтоб протопить немного голландку. Пользуясь ее быстротечным теплом, ставили тесто для хлеба. Мы по очереди месили опухшими сизыми руками тягучую мякоть квашни. Для этого дела необходимо было ожесточение, и мы представляли себе, что мнем кулаками ненавистный живот врагов революционного человечества, от Уродонала Шателена до адмирала Колчака.

Вечерами все скоплялись у стола. Электричества не было. Лампочку-ночник зажигали только по воскресеньям, и это бывал действительно светлый праздник. Будни освещались коптилкой. Фитилек, скрученный из ваты, опускался в чашку с постным или деревянным маслом. На его конце жил шаткий огонек. Комната заполнялась черными ужимками теней.

72