Была у него и другая весьма распространенная в нашем классе кличка: «Длинношеее».
Был Тараканиус худ, носат и похож на единицу. Шея у него была длиннющая, по-верблюжьи раскачивалась она над крахмальным воротником с острыми углами. Однажды на уроке Гавря, желая потешить класс, спросил Тараканиуса:
– Вениамин Витальич! Хотя у нас сейчас не русский, объясните, пожалуйста: ведь есть такое слово, которое на три «е» кончается?
– Есть, – ничего не подозревая, ответил Тараканиус, – есть! Например, вот: длинношеее.
Класс грохнул. Гавря, торжествуя, сел. С того дня Тараканиуса в классе и всюду встречали три громадные буквы «Е». Они глядели с классной доски, с кафедры, с сиденья его стула, со спины его шубы, с дверей его квартиры. Их стирали. Назавтра они появлялись снова.
Тараканиус бледнел, худел и ставил единицы в тетрадках и дневниках.
У него была страсть к маленьким тетрадочкам, куда мы записывали латинские слова. Вызывая на уроке ученика, он непременно каждый раз требовал, чтобы у нас на руках была эта тетрадка.
– Тэк-с, – говорил он, – урок, я вижу, ты усвоил. Ну-с! Дай-ка тетрадочку. Посмотрим, что у тебя там делается. Что?! Забыл дома?! И смел выйти отвечать мне урок без нее! Садись. Единица.
И никакие просьбы, никакие мольбы не спасали. Единица!
В нашем классе были два ученика – Алексеенко и Алеференко. Однажды Алексеенко забыл пресловутую тетрадочку. Тараканиус вошел в класс, воссел на кафедре, надел пенсне и негромко вызвал:
– Але…ференко!
Алеференко, сидевший позади Алексеенко, пошел к кафедре, Алексеенко, которому со страху почудилось, что вызвали его, вскочил и уныло пробасил:
– Я тетрадку забыл, Вениамин Витальевич… со словами…
И замер от ужаса: к кафедре подходил Алеференко.
«Обознался!.. Ой, дурак!..» Тараканиус невозмутимо обмакнул перо в чернила.
– Ну, собственно, я не тебя, а Алеференко вызывал. Но раз уж сам сознаешься, получай по заслугам.
И поставил единицу.
Звонок. Кончилась перемена. Стихает шум в классе.
Идет!
Все за партами разом вскочили.
Приближается историк. Белокурые мягкие волосы на пробор. Худое, совсем молодое бледное лицо. Громадные голубые глаза. Голова чуть-чуть склонилась ласково набок. Воротничок ослепителен. Кирилл Михайлович Ухов вихрем влетает в класс, бросает на кафедру журнал. Класс на ногах.
Кирилл Михайлович осматривает класс, взбегает на кафедру, забегает в проход сбоку, садится на корточки. Вдруг голубые глаза сверкнули. Высокий голос сорвался в крик:
– Кто!.. там!! смеет!!! садиться?!! Я еще не сказал… «садитесь»… Встаньте и стойте!!! И вы там!!! И вы!!! И вы! Негодяи! Остальные – сесть. Руки на парту. Обе. Где рука? Встаньте и стойте! А вы – к стенке!!! Прямо! Ну… Тишина! Кто это там скрипит? Шалферов? Встаньте и стойте! Молчать!
Четырнадцать человек стоят весь урок. Историк рассказывает о древних царях и знаменитых лошадях. Ежеминутно поправляет галстук, волосы, манжеты. Из-под манжеты левой руки блестит золотой браслет – подарок какой-то легендарной помещицы.
Четырнадцать человек стоят. Урок идет томительно долго. Ноги затекли. Наконец учитель смотрит на часы. Щелкает золотая крышка.
Стоящие нерешительно покашливают.
– Простудились? – спрашивает заботливо историк. – Дежурный, закройте все форточки: на них дует.
Дежурный закрывает форточки. Урок идет. Наказанные стоят, переминаясь с ноги на ногу. Взглянув еще раза два на часы, историк вдруг говорит:
– Ну, гвардия, садитесь…
Ровно через минуту всегда звонит звонок.
Француженку нашу звали Матрена Мартыновна Бадейкина. Но она требовала, чтобы мы ее звали Матроной: Матрона Мартыновна. Мы не спорили.
До третьего класса она звала нас «малявками», от третьего до шестого – «голубчиками», дальше – «господами».
Малявок она определенно боялась. У некоторых малявок буйно, как бурьян на задворках, росли усы, а басок был столь лют, что его пугались на улице даже верблюды. Кроме того, от малявок, когда они отвечали урок у кафедры, так несло махоркой, что бедную Матрону едва не тошнило,
– Не подходите ближе! – вопила она. – От вас, пардон, несет.
– Пирог с пасленом ел, – учтиво объяснял малявка, – вот и несет от отрыжки.
– Ах, мон дье! При чем тут паслен? Вы же насквозь прокурены…
– Что вы, Матре… тьфу! Матрона Мартыновна! Я же некурящий. И потом… пожалуйста… пы-ыжкытэ ла класс?
От последнего Матрена таяла. Стоило только попросить по-французски разрешения выйти, как Матрена расплывалась от счастья. Вообще же она была, как мы тогда считали, страшно обидчивой. Напишешь гадость какую-нибудь на доске по-французски, дохлую крысу к кафедре приколешь или еще что-нибудь шутя сделаешь, она уже в обиду. Запишет в журнал, обидится, закроет лицо руками и сидит на кафедре. Молчит. И мы молчим. Потом по команде Биндюга парты начинают тихонько подъезжать полукругом к кафедре. Мы очень ловко умели ездить на партах, упираясь коленками в ящик парты, а ногами – в пол. Когда весь класс оказывался у кафедры, мы тихонько хором говорили:
– Же ву-зем… же-ву-зем… же-ву-зем… Матрона Мартыновна открывала глаза и видела себя окруженной со всех сторон съехавшимися партами. А Биндюг вставал и трогательно, галантно басил:
– Вы уж нас пардон, Матрона Мартыновна! Не серчайте на своих малявок… Гы!.. Зачеркните в журнальчике, а то не выпустим…
Матрона таяла, зачеркивала.
Класс отбивал торжественную дробь на партах. «Камчатка» играла отбой. Парты отступали.
Вскоре нам надоело каждый раз объясняться в любви нашей «франзели», и мы вместо «же-ву-зем» стали говорить «Новоузенск». Же-ву-зем и Новоузенск – очень похоже. Если хором говорить, отличить нельзя. И бедная Матрона продолжала воображать, что мы хором любим ее, в то время как мы повторяли название близлежащего города.